Неточные совпадения
«Неужели это правда?» подумал Левин и оглянулся на невесту. Ему несколько сверху виднелся ее профиль, и по чуть заметному движению ее губ и ресниц он знал, что она почувствовала его взгляд. Она не оглянулась, но высокий сборчатый воротничок зашевелился, поднимаясь к ее
розовому маленькому
уху. Он видел, что вздох остановился в ее груди, и задрожала маленькая рука в высокой перчатке, державшая свечу.
— Обратите, пожалуйста, внимание на нее, — шепнул Половодов на
ухо Привалову. — Плечи покатые, грудь… а на спине позвонки чуть-чуть выступают
розовыми ямочками. Это бывает только у брюнеток.
Мне была видна только часть
розовой щеки и маленькое
ухо.
Так делал он, когда просыпался по воскресеньям, после обеда. Но он не вставал, всё таял. Солнце уже отошло от него, светлые полосы укоротились и лежали только на подоконниках. Весь он потемнел, уже не шевелил пальцами, и пена на губах исчезла. За теменем и около
ушей его торчали три свечи, помахивая золотыми кисточками, освещая лохматые, досиня черные волосы, желтые зайчики дрожали на смуглых щеках, светился кончик острого носа и
розовые губы.
Все девицы, кроме гордой Жени, высовываются из окон. Около треппелевского подъезда действительно стоит лихач. Его новенькая щегольская пролетка блестит свежим лаком, на концах оглобель горят желтым светом два крошечных электрических фонарика, высокая белая лошадь нетерпеливо мотает красивой головой с голым
розовым пятном на храпе, перебирает на месте ногами и прядет тонкими
ушами; сам бородатый, толстый кучер сидит на козлах, как изваяние, вытянув прямо вдоль колен руки.
Мне пришлось недавно исчислить кривизну уличной мембраны нового типа (теперь эти мембраны, изящно задекорированные, на всех проспектах записывают для Бюро Хранителей уличные разговоры). И помню: вогнутая,
розовая трепещущая перепонка — странное существо, состоящее только из одного органа —
уха. Я был сейчас такой мембраной.
Он — он, конечно. Внизу, мимо эстрады, скользя над сверкающим стеклом, пронеслись
розовые крылья-уши, темной, двоякоизогнутой петлей буквы S отразилось бегущее тело — он стремился куда-то в запутанные проходы между трибун.
Вдруг сзади кто-то схватил меня за локоть. Я обернулся: прозрачные, крылатые
уши. Но они были не
розовые, как обыкновенно, а пунцовые: кадык на шее ерзал — вот-вот прорвет тонкий чехол.
И захолонул: внизу — вписанная в темный квадрат тени от оконного переплета, размахивая
розовыми крыльями-ушами, неслась голова S.
Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, — я уже открыл калитку — вернуться на главный двор. Вдруг сзади — шорох, хлюпающие шаги, и передо мною —
розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S.
Я приоткрыл глаза — и сперва (ассоциация от «Интеграла») что-то стремительно несущееся в пространство: голова — и она несется, потому что по бокам — оттопыренные
розовые крылья-уши. И затем кривая нависшего затылка — сутулая спина — двоякоизогнутое — буква S…
Все это — под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса — и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу:
розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он! Не хотелось мешать ему — и я сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут — не знаю: когда я входил в вагон — его как будто не было.
Марья Николаевна в тот день принарядилась очень к своему «авантажу», как говаривали наши бабушки. На ней было шелковое
розовое платье глясэ, с рукавами à la Fontanges [Как у фонтанж (фр.).], и по крупному бриллианту в каждом
ухе. Глаза ее блистали не хуже тех бриллиантов: она казалась в духе и в ударе.
Беленькая, тонкая и гибкая, она сбросила с головы платок, кудрявые волосы осыпались на лоб и щёки ей, закрыли весёлые глаза; бросив книгу на стул, она оправляла их длинными пальцами, забрасывая за
уши, маленькие и
розовые, — она удивительно похожа была на свою мать, такая же куколка, а старое, длинное платье, как будто знакомое Кожемякину, усиливало сходство.
В дверь снова вдвинули круглый стол, накрытый для ужина: посреди него, мордами друг ко другу, усмехалась пара поросят — один жареный, золотистый, с пучком петрушки в ноздрях, другой — заливной, облитый сметаною, с бумажным
розовым цветком между
ушей. Вокруг них, точно разномерные булыжники, лежали жареные птицы, и всё это окружала рама солений и соусов. Едко пахло хреном, уксусом, листом чёрной смородины и лавра.
Другой раз он видел её летним вечером, возвращаясь из Балымер: она сидела на краю дороги, под берёзой, с кузовом грибов за плечами. Из-под ног у неё во все стороны расползлись корни дерева. Одетая в синюю юбку, белую кофту, в жёлтом платке на голове, она была такая светлая, неожиданная и показалась ему очень красивой. Под платком, за
ушами, у неё были засунуты грозди ещё неспелой калины, и бледно-розовые ягоды висели на щеках, как серьги.
Почти не глядя друг на друга, они сидели час, два, но порою Никита осторожно и как бы невольно обнимал невестку ласковым теплом синих глаз, и его большие, собачьи
уши заметно
розовели.
Если в картинке, кроме кошек, были еще какие-нибудь аксессуары — зелень, откуда должны были выглядывать
розовый носик и золотистые глазки с узкими зрачками, какая-нибудь драпировка, корзинка, в которой поместилось целое семейство котят с огромными прозрачными
ушами, — то он обращался ко мне.
Пред ним, по пояс в воде, стояла Варенька, наклонив голову, выжимая руками мокрые волосы. Её тело —
розовое от холода и лучей солнца, и на нём блестели капли воды, как серебряная чешуя. Они, медленно стекая по её плечам и груди, падали в воду, и перед тем как упасть, каждая капля долго блестела на солнце, как будто ей не хотелось расстаться с телом, омытым ею. И из волос её лилась вода, проходя между
розовых пальцев девушки, лилась с нежным, ласкающим
ухо звуком.
На смуглой шее около
розового, прозрачного
уха трепетала кожа, обнаруживая быстрое движение крови в её жилах, на подбородке являлась ямка всякий раз, когда улыбка открывала её белые мелкие зубы, и от каждой складки её платья веяло раздражающим соблазном.
Может быть — памятника Пушкина на Тверском бульваре, а под ним — говора волн? Но нет — даже не этого. Ничего зрительного и предметного в моем К Морю не было, были шумы — той
розовой австралийской раковины, прижатой к
уху, и смутные видения — того Байрона и того Наполеона, которых я даже не знала лиц, и, главное, — звуки слов, и — самое главное — тоска: пушкинского призвания и прощания.
Так, с глубоко — и жарко-розовой австралийской раковиной у
уха, с сине-черной открыткой у глаз я коротала этот самый длинный, самый пустынный, самый полный месяц моей жизни, мой великий канун, за которым никогда не наступил — день.
О домашних животных нечего и говорить: скот крупный и мелкий прятался под навес; собака, вырыв себе под амбаром яму, улеглась туда и, полузакрыв глаза, прерывисто дышала, высунув
розовый язык чуть не на пол-аршина; иногда она, очевидно от тоски, происходящей от смертельной жары, так зевала, что при этом даже раздавался тоненький визг; свиньи, маменька с тринадцатью детками, отправились на берег и улеглись в черную жирную грязь, причем из грязи видны были только сопевшие и храпевшие свиные пятачки с двумя дырочками, продолговатые, облитые грязью спины да огромные повислые
уши.
Одна, очень красивая, сидела в автомобиле, ее бледное лицо
розовело от заката, а в
ушах горели две искры брильянтов.
Одежда его — красный шелковый колпак на голове, фуфайка из синеполосатого тика, шелковое исподнее платье
розового цвета с расстегнутыми пряжками и висячими
ушами, маленький белый фартук, синеполосатые шелковые чулки, опущенные до икры и убежавшие в зеленые туфли.
Свидетельница отвечает не громко, но внятно. Руки ее с сумочкой застыли на животе, и в
ушах еле заметно колышутся золотые кольца. От света ли электричества или от волнения она слегка
порозовела и кажется моложе. При каждом новом «нет» в публике с улыбкой переглядываются; один в задних рядах, по виду ремесленник, худой, с общипанной бородкой и кадыком на вытянутой тонкой шее, радостно шепчет для всеобщего сведения...